Режиссер Алексей Герман поставил картину, уже в названии которой была некоторая полемичность — «Двадцать дней без войны» (1976). Но это не просто экранизация повести К. Симонова, рассказывающей о поездке журналиста Лопатина после Сталинграда в тыл, в Ташкент зимой сорок второго года. Фильм — это повесть К. Симонова, дополненная эпизодами из других произведений писателя.

Военная драма «Двадцать дней без войны» возникла только при поддержке известного писателя Константина Симонова, который всё-таки был на хорошем счету у властей. Именно он настоял на том, чтобы роль главного героя исполнял Юрий Никулин.

Этот фильм — один из точнейших и удивительнейших художественных документов военного времени. Чёрно-белое кино о войне, увиденной с временной дистанции, в развитии и подчас в трагической перспективе. Режиссёр выстроил картину «Двадцать дней без войны» как воспоминания главного героя… Кадры-воспоминания не расплывчаты, не причудливы, как это случается, когда хотят имитировать воспоминания. Ретроспекция, скорее, похожа на хронику: белесые, как бы выцветшие от времени кадры, озвучены голосом Константина Симонова. Писатель авторизует фильм.

Кадр из фильма «Двадцать дней без войны» — Лопатин под Керчью

Первое, что мы услышим в фильме, — это голос Константина Симонова — он сам и читает свой текст от автора. Первые кадры: Феодосия января 1942 года, только что отбитая у гитлеровцев, берег, крики «воздух!», смерть случайная и страшная: самолеты врага, низко летящие над пляжем, — укрыться негде. Неказистые фигуры бойцов. Никакой музыки. Булькает простреленная бочка у кромки пляжа — вода вливается и выливается вместе с волной. Выливают воду из сапог; на песке — тела убитых. Эстетика документа.

Кадр из фильма «Двадцать дней без войны» — на вокзале

Все это — до титров, то есть до начала событий, о которых будет рассказано. Если не считать первых сцен, то на экране перед нами представлена «война без войны». И вот уже по грязно-белой земле ползет черный поезд — тут-то и начинается собственно история о двадцати днях. За вагонными окнами — мрачный полузимний пейзаж: повозки, грязь, грузовики, кони, мазанки… В вагоне лейтенантик сбивчиво рассказывает о бое: «…я — так, а он — так…» Врывается рассказ летчика (А. Петренко) о неверной жене.

Кадр из фильма «Двадцать дней без войны» — попутчик Лопатина, которому изменила жена

Этот рассказ сам по себе — маленький шедевр. Он не иллюстрируется кадрами, во весь экран — лицо летчика, искаженное страданием, в глазах страсть, боль, отчаяние… В конце исповеди летчик просит Лопатина, узнав, что тот журналист, написать письмо жене. Или разговор с женщиной, у которой погиб на фронте муж. Из этих на первый взгляд жанровых сценок складывается трагичный, рвущий сердце образ общей беды. Горький вкус правды о войне ощущается непрерывно. Путь Василия Лопатина (Ю. Никулин) — это путь от одной человеческой драмы к другой.

Основная площадь фильма занята настоящим временем — на его воспроизведение режиссер А. Герман, оператор В. Федосов и художник Е. Гуков затрачивают массу усилий, убеждая зрителя, что это именно тогдашнее настоящее время… Теснота скрипучих вагонов. Темнота вокруг свечного огарка. И сумрачные просторы степей с табуном, бегущим от паровоза. И безжалостный, слепящий свет утра на отекших со сна лицах пассажиров. Съемки произведены в упор, без смягчающей дымки времени.

Кадр из фильма «Двадцать дней без войны» — встреча Лопатина с бывшей женой

Писатель и фронтовой журналист капитан Лопатин едет в Ташкент, чтобы навестить семью погибшего сослуживца, побывать на съёмках фильма по своим очеркам. Там он встречает в далеко не мирной обстановке новый 1943 год, переживает недолгую, яркую любовь к Нике (Л. Гурченко), — одним словом, проводит двадцать дней без войны. Герой за двадцать дней проживает целую жизнь со светлыми переживаниями и чувствами, о которых он уже почти забыл.

Кадр из фильма «Двадцать дней без войны» — Лопатин и Ника

Актер на главную роль выбран с учетом его реального возраста. Лопатин — Ю. Никулин выглядит даже старше своих сорока шести — война не красит. Разведенная жена, которую Лопатин встречает в Ташкенте, живет в конце длинного коридора, с множеством дверей, откуда глядят на приезжего лица, женские и детские. Не только от скученности, тесноты в кадрах возникает ощущение тылового быта. Мизансцены включают в себя насыщенную человеческую среду, и это существование на людях откладывается в характерах. Быстро сходятся, слово и взгляд уравнены, нервы у всех на пределе, легко плачут и особо ценят немногие здесь радости. «Не терплю исповедей…» — говорит Лопатин в повести и выслушивает их одну за другой. Положение обязывает, ведь он человек с фронта.

Кадр из фильма «Двадцать дней без войны» — театр в эвакуации

Облик тылового города зимы сорок третьего года воссоздан режиссером с какой-то страстной и принципиальной тщательностью, во всей внешней неприкрашенности. И быт его, трудный, голодный, — тоже. Похоронки, карточки, теснота, эвакуированный театр, дающий спектакли… Но сквозь все невзгоды проступает величие духа народа, его горькое мужество.

Кадр из фильма «Двадцать дней без войны» — жена погибшего сотрудника редакции

Особенно это ощущаешь в отлично поставленной сцене митинга на оборонном заводе, куда пригласили Лопатина. В цеху собрались мальчишки-ремесленники, герои труда и другие труженики, все, кто создавал оружие для победы. Волнение, перехватившее горло Лопатину, его горячая речь — все это показано сурово и правдиво.

Полемичная сцена на местной киностудии, которая ставит фильм по одному из очерков Лопатина. Движимая самыми высокими побуждениями, съемочная группа стремилась сделать все как можно лучше, но, глядя на щегольски одетых в новенькие шинели и каски солдатиков, на красоточку, кокетливо стирающую в корыте бельишко и только что подбившую то ли танк «тигр», то ли броневик, — остро ощущаешь нестерпимую фальшь и суетность. Особенно когда перед мысленным взором Лопатина встает быль сталинградского быта. В этих эпизодах по-своему воплотилось кредо талантливого режиссёра: жизнь не нуждается в румянах, суровая правда в миллион раз благороднее всех этих попыток «улучшить», «облагородить» реальность…

Лопатин-Никулин в фильме Германа овеян любовью, печалью и мудростью. При всей своей «человечности» Никулин создаёт образ совсем не парадного героя-фронтовика, а ранимого, вовсе не уверенного в своем мужском обаянии — от такого вполне могла уйти жена (Ксения – Л. Овчинникова), и неожиданную любовь он воспринимает как счастье, незаслуженный подарок судьбы. Фильм «Двадцать дней без войны» не только о войне, но и о любви, о настоящей любви, которую сможет пережить не каждый человек. Сцену прощания без взаимных обязательств и обещаний, с подчеркнутым переходом на «вы», ведь все взрослые и всё понимают – война, можно пересматривать бесконечно.

Юрий Никулин о войне

Красноармеец Никулин Ю.В.

…В армию меня призвали в 1939 году, когда еще не исполнилось восемнадцати лет. «Неужели не возьмут?» — думал я после первого посещения военкомата, когда меня вызвали на медкомиссию и сразу же направили в туберкулезный диспансер. Я страшно переживал, боясь, что у меня что-нибудь обнаружат и не призовут. Наконец после нескольких медосмотров выяснилось, что я практически здоров. На последней комиссии в военкомате председатель, посмотрев на меня, сказал:
— Вы очень высокого роста, в бронетанковые части не годитесь. Мы думаем направить вас в артиллерию. Как, согласны?
— Ну что же, — сказал я, — артиллерия — тоже неплохо. Гордый, придя домой, я радостно сообщил:
— Призвали в артиллерию!

…Ночью нас привезли в Ленинград. Когда нам сообщили, что будем служить под Ленинградом, все дружно закричали «ура!». Тут же, охлаждая наш пыл, нам объяснили:
— На границе с Финляндией напряженная обстановка, город на военном положении.

…Замкомандира полка по политчасти был у нас замечательный человек, батальонный комиссар Спиридонов. Он часто приезжал к нам на батарею. Говорил всегда спокойно, с какой-то особой мерой такта, доверия, уважения. Мы его любили. В начале апреля 1941 года он, приехав к нам и собрав всех вместе, сказал:

— Товарищи! В мире сложилась тревожная обстановка. Вполне возможно, что в этом году нам придется воевать. Я говорю это не для разглашения, но думается, что войны нам не избежать. Наш враг номер один — Германия. Все мы с удивлением и недоверием слушали Спиридонова. Как же так? Только что с Германией мы подписали договор о ненападении, и вдруг разговор о близкой войне.

* * *

…В ночь на 22 июня 1941 года на наблюдательном пункте нарушилась связь с командованием дивизиона. По инструкции мы были обязаны немедленно выйти на линию связи искать место повреждения. Два человека тут же пошли к Белоострову и до двух ночи занимались проверкой. Они вернулись около пяти утра и сказали, что наша линия в порядке. Следовательно, авария случилась за рекой на другом участке.

Наступило утро. Мы спокойно позавтракали. По случаю воскресенья с Боруновым, взяв трехлитровый бидон, пошли на станцию покупать для всех пива. Подходим к станции, а нас останавливает пожилой мужчина и спрашивает:
— Товарищи военные, правду говорят, что война началась?
— От вас первого слышим, — спокойно отвечаем мы. — Никакой войны нет. Видите — за пивом идем. Какая уж тут война! — сказали мы и улыбнулись.

Прошли еще немного. Нас снова остановили:
— Что, верно война началась?
— Да откуда вы взяли? — забеспокоились мы.
Что такое? Все говорят о войне, а мы спокойно идем за пивом. На станции увидели людей с растерянными лицами, стоявших около столба с громкоговорителем. Они слушали выступление Молотова…

* * *

…С тревогой следили мы за сводками Совинформбюро. Враг приближался к Ленинграду. Мы несли службу на своем наблюдательном пункте.

Однажды на рассвете мы увидели, как по шоссе шли отступающие части нашей пехоты. Оказывается, сдали Выборг. Все деревья вдоль шоссе увешаны противогазами. Солдаты оставили при себе только противогазные сумки, приспособив их для табака и продуктов. Вереницы измотанных, запыленных людей молча шли по направлению к Ленинграду. Мы все ждали команду сняться с НП. Когда противник был уже совсем близко, нам приказали:
— Ждите распоряжений, а пока держитесь до последнего патрона!

А у нас на пятерых три допотопные бельгийские винтовки и к ним сорок патронов. До последнего патрона нам держаться не пришлось. Ночью за нами прислали старшину Уличука, которого все мы ласково называли Улич. Мы обрадовались, увидев его двухметровую фигуру. Он приехал за нами в тот момент, когда трассирующие пули проносились над головами и кругом рвались мины.

Возвращались на батарею на полуторке. Кругом все горело. С болью мы смотрели на пылающие дома. У Сестрорецка уже стояли ополченцы из рабочих-ленинградцев. Уличук привез нас на батарею, и мы обрадовались, увидев своих. Через несколько дней мне присвоили звание сержанта и назначили командиром отделения разведки.

…Насколько помню, первое время Ленинград почти не бомбили. Кольцо блокады замыкалось постепенно. Но мне казалось, что голод наступил внезапно… После Октябрьских праздников наш паек резко сократили, предупредив, что хлеб будем получать порциями. Мы не поверили, но с каждым днем хлеба выдавали все меньше и меньше. Потом сказали: «Второго на обед не будет».
— Ничего, ничего, скоро все войдет в норму, — успокаивал нас старшина. — А пока подтяните ремешки.

Но скоро наступил голод. У нас на батарее полагалось каждому по триста граммов хлеба в сутки. Часто вместо ста пятидесяти граммов хлеба выдавали один сухарь весом в семьдесят пять граммов. Другую половину пайка составлял хлеб — сто пятьдесят граммов, тяжелый, сырой и липкий, как мыло. Полагалось на каждого и по ложке муки. Она шла в общий котел и там взбалтывалась — получали белесую воду без соли (соли тоже не было). С утра у каптерки выстраивалась очередь. Старшина взвешивал порцию и выдавал. Подбирали даже крошки.

Многие, получая хлеб, думали: съесть все сразу или разделить? Некоторые делили по кусочкам. Я съедал все сразу. Наступили холода. Утром, днем, вечером, ночью — даже во сне — все думали и говорили о еде. Причем никогда не говорили: хорошо бы съесть бифштекс или курицу. Нет, больше всего мечтали: «Вот бы хорошо съесть мягкий батон за рубль сорок и полкило конфет подушечек»…

…Мы стояли в обороне. Старались меньше двигаться. Так прошли зимние месяцы. К весне у многих началась цинга и куриная слепота. Как только наступали сумерки, многие слепли и только смутно, с трудом различали границу между землей и небом. Правда, несколько человек на батарее не заболели куриной слепотой и стали нашими поводырями. Вечером мы выстраивались, и они вели нас в столовую на ужин, а потом поводыри отводили нас обратно в землянки.

* * *

…Не могу сказать, что я отношусь к храбрым людям. Нет, мне бывало страшно. Все дело в том, как этот страх проявляется. С одними случались истерики — они плакали, кричали, убегали. Другие переносили внешне все спокойно. Начинается обстрел. Ты слышишь орудийный выстрел, потом приближается звук летящего снаряда. Сразу возникают неприятные ощущения. В те секунды, пока снаряд летит, приближаясь, ты про себя говоришь: «Ну вот, это все, это мой снаряд». Со временем это чувство притупляется. Уж слишком часты повторения.

…Первого убитого при мне человека невозможно забыть. Мы сидели на огневой позиции и ели из котелков. Вдруг рядом с нашим орудием разорвался снаряд, и заряжающему осколком срезало голову. Сидит человек с ложкой в руках, пар идет из котелка, а верхняя часть головы срезана, как бритвой, начисто.

Смерть на войне, казалось бы, не должна потрясать. Но каждый раз это потрясало. Я видел поля, на которых лежали рядами убитые люди: как шли они в атаку, так и скосил их всех пулемет. Я видел тела, разорванные снарядами и бомбами, но самое обидное — нелепая смерть, когда убивает шальная пуля, случайно попавший осколок.

А смерть командира орудия Володи Андреева… Какой был великолепный парень! Песни пел замечательные. Стихи хорошие писал и как нелепо погиб. Двое суток мы не спали. Днем отбивались от эскадрилий «юнкерсов», которые бомбили наши войска, а ночью меняли позиции. Во время одного переезда Володя сел на пушку и заснул и во сне упал с пушки. Никто этого не заметил, пушка переехала Володю. Он успел перед смертью только произнести: «Маме скажите…»

Вспоминая потери близких друзей, я понимаю — мне везло. Не раз казалось, что смерть неминуема, но все кончалось благополучно. Какие-то случайности сохраняли жизнь. Видимо, я и в самом деле родился в сорочке, как любила повторять мама…

* * *

…Встретив мою бывшую одноклассницу, она дала ей номер моей полевой почты, и девочка мне написала небольшое письмо. Ничего особенного в нем не было — вопросы о моей службе, рассказы о знакомых ребятах. О себе она писала, что поступила учиться в институт иностранных языков. Письмо я несколько раз перечитывал и выучил наизусть. Сразу ответил ей большим посланием. Обдумывал каждую фразу, изощрялся в остроумии, на полях сделал несколько рисунков из моей армейской жизни. Так началась наша переписка, которая продолжалась до последнего дня службы…

* * *

…9 мая 1945 года. Победа! Кончилась война, а мы живы! Это великое счастье — наша победа! Война позади, а мы живы! Живы!!!

На другой день мы увидели, как по шоссе шагали, сдаваясь в плен, немцы, т.е. немцы, наступление на которых готовилось. Впереди шли офицеры, за ними человек пятнадцать играли немецкий марш на губных гармошках. Огромной выглядела эта колонна. Кто-то сказал, что за полдня немцев прошло более тридцати тысяч. Вид у всех жалкий. Мы разглядывали их с любопытством.

Вскоре наш дивизион окончательно приступил к мирной жизни. И 11 июня 1945 года в нашем боевом журнале появилась запись. Последняя запись в журнале боевых действий первой батареи 72-го отдельного Пушкинского дивизиона: «Закончено полное оборудование лагеря в районе станции Ливберзе. Получено указание о прекращении ведения боевого журнала. Командир батареи капитан Шубников».

И наступило мирное время. Всем нам казалось очень странным наше состояние. Мы отвыкли от тишины. Больше всего я ожидал писем из дома. Интересно, думал я, а как победу встретили отец и мать?

…Я ехал и думал о войне как о самой ужасной трагедии на земле, о бессмысленном истреблении людьми друг друга. До войны я прочел книгу Ремарка «На Западном фронте без перемен». Книга мне понравилась, но она меня не поразила. И хотя возвращался домой несколько растерянным и в сомнениях, главное, что ощущал, — радость. Радовался тому, что остался жив, что ждут меня дома родные, любимая девушка и друзья. «Все образуется, — думал я. — Если пережил эту страшную войну, то все остальное как-нибудь преодолею».

У ворот дома меня уже ждала мама. Мама! За годы войны она сильно изменилась. На осунувшемся лице выделялись ее огромные глаза, волосы совсем побелели. Когда я вошел в комнату, радостно запрыгала собака Малька. Она меня не забыла. Вскоре появился мой школьный друг Шура Скалыга. Он недавно вернулся из Венгрии, где служил в танковых частях. На его груди красовался орден Славы третьей степени. Вместе с Шурой, наскоро поев, мы помчались на «Динамо». Успели как раз к перерыву. Отец стоял у контроля. Я еще издали заметил его сутулую фигуру в знакомой мне серой кепке.
— Папа! — заорал я.
Отец поднял руку, и мы кинулись друг к другу. Пока мы целовались, Шурка кричал контролерам:
— Глядите! Глядите! Они всю войну не виделись! Он вернулся! Это отец и сын!

Под эти крики мы вдвоем с Шуркой прошли мимо ошеломленных контролеров на один билет. Не помню, как сыграли в тот день «Спартак» и «Динамо», но матч стал для меня праздником. Я в Москве. Дома. И как в доброе довоенное время, сижу с отцом и Шуркой Скалыгой на Южной трибуне стадиона «Динамо», смотрю на зеленое поле, по которому бегают игроки, слышу крики и свист болельщиков и думаю: «Вот это и есть, наверное, настоящее счастье».

…В первый же день моего приезда домой я встретился с моей любимой. После футбола я позвонил ей, и мы договорились о встрече возле Елоховского собора. Шел на свидание с волнением. Стесняла военная форма, к тому же хромовые сапоги нещадно жали. Эти первые в жизни настоящие хромовые сапоги подарили мне на прощанье разведчики, которые тайно сделали заказ нашему дивизионному сапожнику, но ошиблись размером. И я с трудом натянул сапоги на тонкий отцовский носок.
— О, Юрка, ты совсем стал взрослый, — сказала она радостно, увидев меня.

А я стоял, переминаясь с ноги на ногу, не знал, что сказать, и от волнения расправлял усы, которые, как мне казалось, придавали моему лицу бравый вид. В тот вечер в парадном я ее в первый раз поцеловал. А потом долго не давал уйти. Она, вырывая свою руку из моей, говорила шепотом:
— Не надо, может выйти папа.

Мы почти ежедневно встречались. Ходили в театр, кино. Она несколько раз приходила к нам в Токмаков переулок. Моим родителям она нравилась. И через два дня на той же лестничной клетке, где впервые ее поцеловал, сделал ей предложение. Мог бы сделать и у нее дома, куда не раз заходил, но постеснялся. В семье была сложная обстановка. Отец и мать находились в разводе, но жили в одной комнате, перегороженной пианино и ширмой. Они не разговаривали между собой. (В их доме я себя глупо чувствовал: то заходил в отцовский закуток попить чаю, то возвращался допивать на половину, где жили мать с дочкой.)
— Ты папе очень нравишься, — говорила она мне.
В тот вечер, когда я попросил ее руки, она сказала:
— Приходи завтра, я тебе все скажу.

На следующий день, когда мы встретились на бульваре, она, глядя в землю, сообщила, что меня любит, но по-дружески, а через неделю выходит замуж. Он летчик, и дружит она с ним еще с войны, просто раньше не говорила. Поцеловала меня в лоб и добавила:
— Но мы останемся друзьями…

Вот так и закончилась моя первая любовь. Переживал я, конечно, очень. Ночью долго бродил один по Москве… (Из книг Юрия Никулина «Почти серьезно» и «Семь долгих лет», Издательство ACT)