Это очень важный момент для понимания хода войны — перемена в офицерском корпусе. Начинали войну кадровые офицеры-дворяне, десяти­летиями воспитывавшиеся в кадетских корпусах и юнкерских училищах, заканчивали — прапорщики ускоренных выпусков, вчерашние гимназис­ты, реалисты, студенты, чьим политическим идеалом были Дума и буржуаз­ная республика.

Империя потеряла отборных защитников, точнее сказать, безжалостно распорядилась своим человеческим богатством. Это были люди, чьими примерами в детстве были спартанский царь Леонид и триста спартанцев, погибших, не пропустив персов, в Фермопильском ущелье, а в юности — Суворов, Кутузов, герой Шипки и ПлевныСкобелев.

Они смотрели на мир открыто, зная, что одни должны управлять, другие — работать, третьи — воевать. Их интересы — учебные занятия, стрельбище, церемониальный марш, упревшая каша и мясная порция для солдат «не меньше 20 золотников». Об офицере такого типа писали в те годы: «Лежа в 100 метрах от противника, спокойно говорил по телефону батальонному командиру: «Достреливаем последние патроны. Нам остается одно: встать и атаковать». Или: «Прошу прислать заместителя, я убит».

Обычно любая схема упрощает, не нуждается в конкретных фактах и не спешит с ответом на вопрос: а как это все происходило? Ведь не могло быть так, что на замену убитому кадровому прибывал полуобученный прапорщик, и сразу все изменялось? Нет, перемены проис­ходили постепенно и незаметно.

Солдаты и офицеры, участники Брусиловского прорыва

У нас есть возможность обратиться не к сухим донесениям, а к челове­ческим документам — запискам капитана Бенуа и дневнику прапорщика Кравченко. И перед нами открываются драматические и одновременно почти водевильные картины. Бенуа, выпускник Павловского училища, кадровый офицер, выделяет прежде всего такие события, которые подчеркивают мужество, верность долгу, стойкость армии:

«Наши траншеи находились в густом еловом лесу, лесу очень старом, с большими елками, а вся почва была покрыта толстым слоем гниющих ста­рых игл, которые являлись чудным материалом для горения, а дальше и для большого пожара. Тушить его было очень трудно. У нас всегда были нагото­ве и песок, и вода, и инструменты для тушения».

«…Однажды ночью поднялся довольно сильный ветер, который дул как раз вдоль окопов, то на немцев, то на нас. Наш самодельный ветровой указатель, выставленный из окопов, все время был в движении. Неожиданно пущенная немцами осветительная ракета не поднялась высоко кверху, а дойдя лишь до полпути, стала падать и, упав на землю между окопами, продолжала ярко гореть, воспламенив сухие еловые иглы, которые сначала тлели, а вскоре воспламенились… Среди темноты виден был ясно начинаю­щийся пожар, освещающий место кругом себя и соседние мохнатые елки…»

«И вдруг ко мне подходит стрелок 2-го взвода Тулябаев (татарин Казан­ской губернии) и спокойно говорит: «Дозвольте, я буду тушить». — «Как ты будешь тушить?» — удивился я. — «А пойду и буду тушить». — «Да ты с ума сошел, тебя ухлопают в два счета!» — «Никак нет, я пойду». Я не успел даже еще ничего ему сказать, как он быстро с лопатой выбрался на бруствер и во весь рост двинулся, выбирая проходы между проволокой к месту пожара. Виден он был прекрасно отовсюду. Мы с ужасом смотрели на Тулябаева — сейчас щелкнет выстрел, и его не станет. Но выстрела не последовало. Он спокойно продвигался вперед и чем ближе подходил к огню, тем был все виднее и виднее.

Но, что за чудо! В него немцы не стреляли. По-видимому, противник ценил геройство нашего солдата… А Тулябаев спокойно подошел к огню и стал лопатой быстро окапывать вокруг и, дойдя до земли, забрасывал огонь землей. Чуть не вся рота уже сидела в открытую и любовалась поступком молодца. Постепенно огонь притухал, и вскоре стало темно. И в этот момент немцы стали часто-часто пускать ракеты. Мы были озадачены: для чего они это делают? Либо чтобы ухлопать тушителя, либо помочь ему найти дорогу.

Оказалось – второе. Они любезно освещают нашему стрелку путь к нашим окопам. Ох, лишь бы не хлопнули у бруствера! Но Тулябаев, закончив все, двинулся обратно так же медленно, положив лопату на плечо, и, дойдя до бруствера, еще постоял на нем и спрыгнул в окоп.

Такого спокойствия и презрения к опасности, право, никто не ожидал. Но с немецкой стороны этим не кончилось. Через короткий срок време­ни германцы открыли стрельбу залпами, но… вверх. Они салютовали за бравый поступок…»

Взгляд на мировую трагедию мог быть и возвышенно-романтическим, как, например, следует из дневника подъесаула Л. Саянского (Попова): «Быть участником мировой войны! Это счастье. И если мне будет суждено уцелеть в этой войне – сколько нового и неизведанного я вынесу из нее!» Но романтическое быстро тускнело. Более сильными в офицерском мировосприятии оставались традиционные опоры — чувство долга и му­жество.

Показания подполковника Николая Ивановича Соболевского рисуют горькую картину того, как встречал смерть русский офицер: «5 октября 1914 года в Восточной Пруссии, я, командуя 8-й ротой, получил приказание атаковать дер. Соболен своей и 7-й ротой… Ввиду того, что это было днем (около 2 часов дня) и местность на всем расстоянии между нашими окопами и деревней не имела укрытий, я решил атаковать быстрым, насколько возможным, движением вперед, дабы не дать возмож­ности противнику пристреляться… Мы шли настолько быстро, что три или четыре стены неприятельских снарядов дали перелет, и лишь один разорвал­ся среди нашей цепи.

Отойдя около версты, я получил шрапнельные раны, две в левую руку, три в правую ногу и одну в локтевую часть левого пред­плечья; я продолжал вести роты вперед; шагах в 200 от неприятельского окопа я вновь был ранен ружейной пулей в левое плечо навылет, но с криком «ура» бросился вперед, задыхаясь от быстрого бега, я широко раск­рыл рот и уже на бруствере окопа был ранен ружейной пулей, которая, раздробив мне всю правую половину верхней челюсти и выбив три зуба в нижней, вышла в затылок у сонной артерии.

Когда я пришел в себя… ко мне подошел немецкий офицер… на мою просьбу перевязать меня офицер, ни­чего не ответив, вынул нож… увидев ужас в моих глазах, он покачал головой и сказал: «Schande» (стыдно). Отрезав погон, офицер положил его в карман и ушел. Через некоторое время тот же офицер вернулся с другим, имевшим повязку Красного Креста… Он поднял мне голову (у меня все это время беспрерывно текла кровь изо рта и затылка), кровотечение усилилось, и врач, опустив мою голову на землю, громко сказал: «Er wird gleich sterben» (он сейчас умрет). Офицер… взял мою правую руку и сказал: «Adio, Kamrad». Я стал снова терять сознание… Подошел солдат, взял меня за ноги…

Очнулся я уже вечером от толчков и тормошения… Около меня копошились три германских солдата… Они вынули у меня из кармана бумажник с деньгами (225 р.), срезали шашку, револьвер, бинокль Цейса, сумку офицерскую, часы, расстегнули воротник, оборвали шейную цепочку и сняли ее с образком Св. Иннокентия и Спасителя. Когда старший из них обрезал и снял флягу, я, т. к. мне очень хотелось пить и тошнило (три раза вырвало кровью), обратился к унтер-офицеру со словами: «Lassen sic mir die Flashe mit Wasser, ich will trinken».

…Унтер-офицер ударил меня с силой каблуком в нос… а затем приказал одному из солдат приколоть меня… Солдат ударил меня тесаком по шее, прорезал воротник шинели и ранил шею, но позвонков не задел. Я вновь потерял сознание и пришел в себя уже ночью. Шел дождь… Страшно хотелось пить; я попробовал ползти и пополз, теряя сознание через каждые 6-7 шагов… Утро застало меня в канаве на картофельном поле. День я пролежал в полубредовом состоянии… а ночью снова принялся ползти… Я мог пользо­ваться только правой рукой и коленями, левая же рука была совершенно лишена способности действовать, плечо и локоть распухли. На третий день я был замечен своими и вечером поднят…»

Как отличается это мученическое повествование Соболевского от удало­го высказывания подъесаула! И все же одно не противоречило другому. В отличие от дворян Соболевского и Бенуа прапорщик Яков Федорович Кравченко (родился в 1884 году в Быхове, окончил четырехклассное город­ское училище) начинает записки с утверждения, что «патриотических пе­сен солдаты не любят». Записки начаты в феврале и прекращены в августе 1916 года из-за смерти автора от заражения крови. К архивному делу приложена фотогра­фия — сероглазый, с чуть насмешливым взглядом мужчина. Свидетельство об образовании — отметки средние.

Читая записки Кравченко, останавливаешься на мысли, что они проник­нуты скрытой иронией, а ирония по отношению к войне для русского офицера, да и вообще для русского человека — вещь малораспространен­ная. Столетия отечественной истории воспитали совсем иное отношение, историческая память не допускает шуток. Но Кравченко утверждает нечто подобное «Приключениям бравого солдата Швейка»! А это полностью зачеркивает пафос Бенуа.

«Трусов надо пристреливать, им же от этого лучше», — записывает Крав­ченко высказывание генерала на лекции в училище. Офицеров он вообще не жалует: «На кладбище пришел офицер, добрел в часть, где солдатские могилы. Посмотрел на эти могилы, выровненные в глубину и по фронту, с одинако­выми серыми крестами. «Эх, ребята, живых вас ровняли и мертвых все еще ровняют. Здорово, молодцы!»

— Здравия желаем, Ваше высокоблагородие! — послышался дружный ответ нескольких десятков голосов.

Офицер свалился как сноп и с той поры лишился рассудка. А на кладбище выпивали солдаты из соседних казарм. Они решили, что офицер обратился к ним…»

Вряд ли Кравченко осознает особенность своей точки зрения. Его наблюдательность выхватывает из военного быта разные эпизоды, он то усмехается, то скорбит при виде похорон. Но даже об этом не может писать без иронии: «Панихида над убитыми, сложенными на земле, разутыми, прикрытыми шинелями. «Вечная память». Печальная мелодия горниста и «Слушай на караул», пока опускают в общую могилу тело защитника веры, царя и отечества. Не выдержал, заплакал». И эта насмешка, и эти слезы — серьезные подробности в истории той далекой войны.

Брусиловское наступление, в стране подъем, армия наконец-то показала свою силу… Жить Кравченко остается считанные дни. Должно быть, он что-то предчувствует. Что? Прапорщик не ответит нам на этот вопрос. 7 августа он скончался, раненный в ногу, в 326-м госпитале. Он не был писателем, не знал о существовании Ярослава Гашека и не мог догадываться, что его взгляд на войну найдет ярчайшее воплощение. Правда, не в русской литера­туре.

В России бравый Швейк так и не родился. Были «Хождение по мукам» и «Россия, кровью умытая». Эта война всегда будет неизвестной. В ней нет того, что заставило бы искать в ее летописях ответы на наши вопросы, — она не была народной. За ней последовали такие события, что миллионы эпически настроен­ных солдат и тысячи насмешливых прапорщиков переродились в новую, невиданную силу, — Россия избрала социалистический путь.

Из статьи С. Рыбаса «Жертвы и герои», «Вся Россия. Сборник»,  выпуск 1, М., «Московский писатель», 1993 г., с. 219-223.