Просматривая фронтовые дневники и письма молодых офицеров этих дней (написанных зачастую по-французски), мы встречаем здесь напряженные размышления о России, о народе, а рядом с ними — мысли о литературе, рисунки и т. д. Мы с удивлением замечаем, что молодые офицеры в краткие часы ночного отдыха находят время спо­рить об искусстве, о человеческих нравах и привычках. Заглянем в днев­ник А. Чичерина.

В 1812 году молодому офицеру Александру Чичерину исполнилось девятнадцать лет (Чичерин едва дожил до двадцати лет, был тяжело ранен в Кульмском сражении и умер в военном госпитале в Праге; он похоронен там же, на русском кладбище; памятник ему стоит до сих пор). Юноша этот вел дневник (естественно, на французском языке). Воспитателем его был Малерб — довольно известный в Москве препо­даватель. Он обучал и декабриста М. Лунина — и Лунин впоследствии назвал Малерба в числе людей, наиболее сильно на него повлиявших…

Семеновский офицер Чичерин живет в одной палатке с князем Сер­геем Трубецким — будущим декабристом, затем — неудачным дикта­тором 14 декабря и многолетним каторжником, в одной палатке с Ива­ном Якушкиным — тоже будущим декабристом и каторжником. Сюда заезжает и Михаил Орлов, декабрист. Да и сам Чичерин, если бы через год его не сразила пуля француза из корпуса маршала Вандома, навер­ное, тоже попал бы в Сибирь.

Дневник Чичерина начинается сразу после Бородинского сражения (существовали и предшествующие дневники, но они, к сожалению, по­теряны). Юноша (по сути дела — почти мальчик) записывает свои впе­чатления и рисует. Между Бородинским сражением и приходом русской армии в Москву он отмечает: «За один день я сделал три рисунка, на­писал две главы».

Все записи Чичерина очень интересны: содержание дневника — ре­альная бытовая, во многом — случайная, то есть настоящая жизнь. «После Бородинского сражения мы обсуждали ощущения, которые ис­пытываешь при виде поля битвы; нечего говорить о том, какой ход мысли привел нас к разговору о чувстве.

Броглио (старший брат лице­иста — однокурсника Пушкина. — Ю. Л.) не верит в чувство. <…> — Все это химеры, говорил Броглио, одно воображение: видишь цветок, былинку и говоришь себе: «Надо растрогаться» и, хотя только что был в настроении самом веселом, вдруг пишешь строки, кои заставляют чи­тателей проливать слезы. Я спорил, возражал ему целый час… Наконец пора было ложиться спать, а назавтра мы прошли через Москву».

Если бы Чичерин описывал свои чувства не в походном дневнике, а — через много лет — в мемуарах, он обязательно написал бы, что они думали в ночь перед тем, как «прошли через Москву», о судьбах России. И это была бы правда: конечно, именно такие мысли наполняли мо­лодых офицеров перед оставлением Москвы. Но об этих сокровенных мыслях — слишком болезненных, — как правило, вслух не говорят — говорить о них нецеломудренно.

Однако Чичерин и его собеседники читали Шиллера и Шекспира, и они сознают себя свидетелями великих событий. Но при этом анализируют в первую очередь свое к ним отно­шение. Не случайно те из них, кто выживет, сделаются романтиками.

В ночь после Бородина молодые люди отрывают время от сна, чтобы осмыслить прошедший день, понять и проанализировать свои чувства, сделать военные события фактами самосознания. Мы как бы подсмот­рели самую интимную сторону исторического процесса — превращение события в факт мысли. Именно здесь начинается трансформация ис­торического действия — войны с Наполеоном — в факт исторического сознания, в события на Сенатской площади.

Следующая запись: «Война так огрубляет нас, чувства до такой сте­пени покрываются корой, потребность во сне и пище так настоятельна, что огорчение от потери всего имущества незаметно сильно повлияло на мое настроение — а я сперва полагал, что мое уныние вызвано толь­ко оставлением Москвы». Этот мальчик хотел бы быть только патриотом, но он еще должен есть, он еще должен спать, ему еще нужны простые средства к жизни, и это его, юного романтика, сильно огорчает.

Последняя запись интересна и в другом смысле: постоянное само­наблюдение закономерно приводит Чичерина к мыслям об искренно­сти, об истинном смысле его настроений. Ему хочется подвергнуть са­мого себя, свой внутренний мир строгому самоанализу и строгому ана­лизу своего анализа. В размышлениях Чичерина опознается тот ход мысли, который привел от психологии сентиментализма к толстовскому психологизму.

В кармане у Чичерина оказалась ассигнация, он ее вынул: «В тоске и печали я вертел в руках несколько ассигнаций… <…> Я дрожал при мысли о священных алтарях Кремля, оскверняемых руками варваров. Поговаривали о перемирии. Оно было бы позорным… Итак, я держал в руке ассигнацию. Взглянув на нее, я увидел надпись: «Любовь к отечеству». Этой надписью юный офицер воспламенился, но, повернув ас­сигнацию, он «прочел «50 рублей». Разочарование было ужасно!». Даже в перерывах между сражениями, записывая мысли, полные бес­хитростной искренности, молодой офицер не может удержаться от чисто стернианского стиля повествования.

Духовное становление Чичерина идет очень быстро. Уже через не­сколько дней после оставления Москвы он записывает: «Я всегда жалел людей, облеченных верховной властью. Уже в 14 лет я перестал мечтать о том, чтобы стать государем». Запись эта исключительно инте­ресна.

Что значит — «мечтать стать государем»? Конечно, никакой ка­дет (а в четырнадцать лет Чичерин был в кадетском корпусе) не мог мечтать стать императором России. Но зато у всех перед глазами был Наполеон — армейский офицер-артиллерист, который стал императо­ром и держит в руках судьбы Европы. «Мы все глядим в Наполео­ны», — говорил Пушкин.

Однако Чичерин в четырнадцать лет об этом перестал мечтать — он начинает мечтать о свободе. Интересны записи Чичерина тарутинского периода, когда армия вышла из Москвы. У Чи­черина есть любопытные размышления о том, как он видел Москву и не мог поверить, что он ее видел. Затем Тарутино, фланговый марш, армия вышла как будто бы в тыл французам, остановилась. Короткий перерыв — начинаются беседы. Тут, во время остановки (около месяца длился перерыв в боях), происходит исключительно быстрое умствен­ное созревание юного офицера.

Вот его новая запись: «Идеи свободы, распространившиеся по всей стране, всеобщая нищета, полное разоре­ние одних, честолюбие других, позорное положение, до которого дошли помещики, унизительное зрелище, которое они представляют своим крестьянам, — разве не может все это привести к тревогам и беспоряд­кам?.. Мои размышления, пожалуй, завели меня слишком далеко.

Од­нако небо справедливо: оно ниспосылает заслуженные кары, и может быть революции столь же необходимы в жизни империй, как нравст­венные потрясения в жизни человека… Но да избавит нас небо от бес­порядков и от восстаний, да поддержит оно божественным вдохновени­ем государя, который неустанно стремится к благу, все разумеет и пред­видит и до сих пор не отделял своего счастья от счастья своих народов!»

Размышления Чичерина очень типичны. В 1812 году, конечно, ни один человек в России не мог желать народной революции: это было бы совершенно не ко времени, и этого не было. Надежды возлагались, на государя. Но мысль о необходимости свободы, о допустимости — в крайнем случае — и революций приходит в Тарутино в голову маль­чику, которому нет еще двадцати лет. Это — влияние военных событий.

Из книги Ю.М. Лотмана «Беседы о русской культуре» Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века), С-П, «Искусство», 1994 г.