Марина Цветаева — плоть от плоти Багрянородного города, сердцевинно-московский человек. Она глубоко укоренена в московской старине, московской культуре, духе московском. Белокаменная, или, как любила говорить сама Марина Ивановна, «Семихолмая», — ее дом. Когда дом этот оказался утраченным, Цветаева горючими слезами восплачет о нем на чужбине и не отыщет больше пристанища, которое сможет назвать домом.
Меж обступающих громад —
Дом-пережиток, дом-магнат,
Скрывающийся между лип.
Девический дагерротип
Души моей… (1931)

Особняк в Трехпрудном переулке, столь милый Марине Ивановне, давно исчез со столичной карты. Но прежде для ее души, маявшейся в эмиграции, долгая бесприютность уничтожила само понятие дома:
Мне совершенно всё равно –
Где совершенно-одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом и не знающий, что — мой,
Как госпиталь или казарма.

И, далее:
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И всё — равно, и всё — едино.
Но если по дороге — куст
Встает, особенно — рябина… (1934)

Чувство дома ушло, но осталась такая боль на том месте, которое в душе опустело. Вернуться — некуда. Но боль все-таки сочится из тайного лаза во времени: там, где пласты детства, там, где пласты юного счастья, дом существует. Вот только убежать туда можно лишь сердцем.

Цветаева М.И.

Цветаева М.И.

Москва невозможна без Христа, Москва вне православия — бессмысленна. Гаснут лампады у икон, и с ними гаснет свет в глазах Великого города… Цветаева находилась в очень непростых отношениях с Богом. Иной раз дерзила Ему, иной раз смертно грешила и выставляла грехи свои напоказ. Но всё же… всё же… богоборицей она никогда не была, и никогда не отрекалась от имени Его.

Весной-летом 1916 года появились ее «Стихи о Москве» — лучшее, что положил Серебряный век в копилку мифа о городе, облаченном в пурпур. Автор цикла очень бережно, очень любовно обошелся со старинными, по преимуществу православными преданиями. С чем чаще всего связывает Марина Ивановна Москву в своем цикле? Купола. «Сорока церквей». Кремль с «ночными башнями», со Спасскими воротами и «пятисоборным несравненным кругом». Иверская на Красной площади. Паломники, монашки, попы, а рядом с ними — «…московский сброд, / Юродивый, воровской, хлыстовский!»

Цветаева, перелистывая улицы московские, самоё себя на их фоне мыслит как «болярыню Марину», в будущем — странницу ко святыням, бредущую по Калужской дороге, по «колокольной земле московской». И течет окрест, обступая ее, перекатываясь над ее головой, колокольный звон:
Семь холмов — как семь колоколов,
На семи колоколах — колокольни.
Всех счетом: сорок сороков, —
Колокольное семихолмие!

Появление цикла связано с прогулками по Москве рука об руку с Осипом Мандельштамом. Ему, «чужеземному гостю», пришельцу от чухонских палестин, Марина Ивановна дарит город, в то же время утверждая «неоспоримое первенство Москвы» над полночной столицей империи. Более того, Цветаева дает этому первенству обоснование, удивительно близкое тому, о чем говорили когда-то славянофилы. У них Москва выступала как сердце нации. У Марины Цветаевой — такое же сердце, по-матерински теплое к странникам, бредущим сюда со всех концов Руси:
Москва! Какой огромный
Странноприимный дом!
Всяк на Руси — бездомный.
Мы все к тебе придем.

И далее:
…А вон за тою дверцей,
Куда народ валит –
Там Иверское сердце
Червонное горит.
И льется аллилуйя
На смуглые поля.
— Я в грудь тебя целую,
Московская земля!

Цветаева — одна из всех поэтов Москвы, процветших в Серебряном веке, — могла вести диалог с великой петербургской поэтической культурой того времени, представляя свой город. Она одна умела, как равная, положить борозду между двумя великими душами двух великих городов, признавая высоту творческого круга северян.

Вот фрагмент этого диалога, обращенный к Александру Блоку:
У меня в Москве — купола горят,
У меня в Москве — колокола звенят,
И гробницы, в ряд, у меня стоят,
В них царицы спят, и цари.
И не знаешь ты, что зарей в Кремле
Легче дышится — чем на всей земле!
И не знаешь ты, что зарей в Кремле
Я молюсь тебе — до зари.
И проходишь ты над своей Невой
О ту пору, как над рекой-Москвой
Я стою с опущенной головой,
И слипаются фонари… (1916)

А вот обращение к Анне Ахматовой:
Мы коронованы тем, что одну с тобой
Мы землю топчем, что небо над нами — то же!
И тот, кто ранен смертельной своей судьбой,
Уже бессмертным на смертное сходит ложе.
В певучем граде моем купола горят,
И Спаса светлого славит слепец бродячий…
— И я дарю тебе свой колокольный град
— Ахматова — и сердце свое в придачу! (1916)

«Певучий град» — самое ласковое и самое благодарное слово, обращенное к Москве московскими же поэтами Серебряного века. Цветаева чувствовала, насколько собственная ее внутренняя стихотворная стихия — подарок уличных ритмов, колокольных звонов и лампадного тепла Порфирогениты. Она поёт, и древние мотивы Великого города звучат в ее голосе. Оттого и больно Цветаевой, когда больно делают Москве. Марина Ивановна не прячет обиды, видя, как штыки смутьянов протыкают колыбель ее творческой силы…

Весна 1918-го. «Семихолмая» лежит в пыли, с переломанными костями и задранным подолом. И Цветаева призывает хоть небесного ее заступника — защитить! — когда силы заступников земных не хватило:
Московский герб: герой пронзает гада.
Дракон в крови. Герой в луче. — Так надо.
Во имя Бога и души живой
Сойди с ворот, Господень часовой!
Верни нам вольность, воин, им — живот,
Страж роковой Москвы — сойди с ворот!
И докажи — народу и дракону —
Что спят мужи — сражаются иконы.

Это уже — молитва отчаяния, последнее упование. Но чаша гнева Господня еще далеко не вся излилась на «певучий град», накопивший, как видно, полные подвалы грехов. За всех ренат и всех рупрехтов Серебряного века доставалось Москве… (Рената и Рупрехт — герои романа В. Брюсова «Огненный ангел») Пережив холод и голод, молясь за мужа и его товарищей, ушедших на Дон, в Добровольческую армию, Цветаева сдюжит страшные зимы Гражданской, но с вырванным сердцем уедет за рубеж.
Всё это будет — потом.
И молитва святому Георгию.
И отъезд из страны.

А до того она вдоволь увидит Смуты, грязи, злобы, бесстыдства. Доброе море, в котором старый дом ее стоял, будто сказочный остров, осененный рябиновым жаром, овеянный колокольным звоном, иссякнет, обмелеет. Скользкие гады выйдут со дна его, чтобы рушить всё, к чему от души Марины Ивановны тянутся прочные нити.

Цветаевой выпало наблюдать страшную борьбу, разразившуюся в Москве осенью 1917-го. Здесь сопротивление революционному «дракону» длилось долго, здесь пролилась первая большая кровь Гражданской войны. Здесь чашки на весах судьбы священного Царства колебались, не смея занять гибельное положение, покуда улицы и площади не наполнились щедро вороньей снедью. Цветаева честна. Она смеет не лгать. Она находит в себе мужество не восхвалять багровую вакханалию, тогда как многие вокруг нее поддались революционным восторгам. Сначала — ужас. Сначала — сводки с обширного пространства беды. Сначала — «окаянные дни» по-цветаевски:
Свершается страшная спевка, —
Обедня еще впереди!
— Свобода! — гулящая девка
на шалой солдатской груди! (1917)

Потом — гордость. Не сломят! Обращаясь к Москве, Цветаева вопрошает:
Когда рыжеволосый Самозванец
Тебя схватил — ты не согнула плеч.
Где спесь твоя, княгинюшка? — румянец,
Красавица? — разумница, — где речь? (декабрь 1917)

Еще Марина Ивановна ждет, что Москва достойно ответит своим обидчикам… Но не судьба тому произойти. А потому за гордостью следует плач:
Гришка-вор тебя не ополячил,
Петр-царь тебя не онемечил.
Что же делаешь, голубка? — Плачу.
— Где же спесь твоя, Москва? — Далече.
— Голубочки где твои? — Нет корму.
— Кто унес его? — Да ворон черный.
— Где кресты твои святые? — Сбиты.
— Где сыны твои, Москва? — Убиты. (декабрь 1917)

Как есть в древнерусской литературе эпический плач «О погибели земли Русской», так и в творчестве Цветаевой появляются ноты плача, разделяемого со всем народом, не присоединившимся к Смуте. Сила сопереживания Цветаевой родному «певучему граду» невероятно велика. Москва горюет, рыдает, и Цветаева горюет, рыдает вместе с нею — «черными глазами Стрельчихи», смертно тоскующей к вечеру дня, ввергнутого в казнь.

И в финале — решимость: пусть повержена «Семихолмая», пусть жидок «постный звон» колоколов, пусть лютеет декабрьский мороз над мертвыми телами юнкеров и офицеров, пусть иссякла надежда победить… пусть даже святой Георгий не спустился с небес для отмщения. Пусть! Зато она сама, «белая кость» московская, не переменится. Старая, гордая, головы ни перед кем не склонявшая Москва останется внутри нее, в душе ее:
Кровных коней запрягайте в дровни!
Графские вина пейте из луж!
Единодержцы штыков и душ!
Распродавайте — на вес — часовни.
Монастыри — с молотка — на слом.
Рвитесь на лошади в Божий дом!
Перепивайтесь кровавым пойлом!
Стойла — в соборы! Соборы — в стойла!
В чортову дюжину — календарь!
Нас под рогожу за слово: царь!
Единодержцы грошей и часа!
На куполах вымещайте злость!
Распродавая нас всех на мясо,
Раб худородный увидит — Расу:
Черная кость — белую кость. (март 1918)

Не видно, чтобы когда-нибудь, до гробовой доски, до последнего срока Цветаева забыла про бунтовскую чернь, остервенело уродующую ее мир, ее «певучий град». Не видно, чтобы простила она слезы, выкатившиеся из «черных глаз Стрельчихи». Через много лет возвращалась в Россию, в Москву с твердым знанием: нет надежды. Что было — убито. Утонул в крови мир куполов и облаков, на холмах колокольных мертва пылкая рябина. Чистый голос ее не зазвучит, пусть места — те же, чистый жар ее не вернется, пусть дома — знакомые.

Цветаева никогда не срамилась так, как осрамился Андрей Белый, пинавший полуживое тело порфирородного города в тошнотворном романе «Москва», или как Брюсов, провещавший на всю Ивановскую «обязательную программу» о «красном призраке Кремля». В ее словах ослепительное величие московского царственного солнца блеснуло последний раз перед долгой ночью. Ночь — опустилась. Стало черным-красно в Великом городе. Порфирогенита, измученная, забылась тяжелым сном, сквозь который слышались революционные гимны, «вставай-ка» Интернационала, залпы, подводящие итог, строительные скрежеты конструктивизма… и еще доходил запах крови.

Из книги книги Д. Володихин «Московсий миф», М.:Вече, 2014, с. 244-252.