На меня нашла апатия. Потеря товарищей подорвала мои душевные силы, и я, несомненно, погиб бы, если бы и дальше все оставалось без перемен. Бороться за себя у меня уже недоставало сил. Спасение пришло неожиданно. Каждый день по утрам из лазарет-блока приходил санитар за больными, которые накануне записывались на прием к врачу. Никогда не думал я идти в лазарет-блок, не видя никакой непосредственной причины для этого, но однажды случайно оказался у ворот нашего блока в ту минуту, когда санитар выкрикивал по списку записавшихся накануне больных.

Голос показался мне знакомым, а когда я вгляделся, то, к полному своему удивлению, узнал в этом санитаре одного из помкомвзводов стрелково-пулеметного сбора, которым я командовал в военном лагере. Я подошел к нему и окликнул. Тот оглянулся, вгляделся, узнал и радостно ко мне бросился — чем тоже удивил меня, так как никакого человеческого контакта за время моего краткого командирства у меня с ним не возникало.

Наскоро расспросив меня, что и как со мной, он сказал, чтобы я сегодня же записался у дежурного полицая на прием к врачу в лазарет-блок, а завтра он придет и заберет меня отсюда. Ловкий парень, он раньше нас оказался в Сувалках, сразу сумел приткнуться к лазарету и теперь не только считает себя спасенным, но еще может и облагодетельствовать. На другой день я попадаю в лазарет-блок. Мой бывший подчиненный подводит меня к высокому, худому военврачу Евдокимову, с сумрачным лицом, но добрыми глазами, под сильными очками с положительными диоптриями и даже вроде бы с гордостью говорит ему:
— Вот, Иван Андреевич, мой бывший командир, я вчера говорил вам!

Военврач улыбнулся мне, кивнул и спросил:
— По-немецки писать можете? Нам писарь нужен, немцы требуют учет вести принимаемых больных и записывать их латинским шрифтом, чтобы немцы читать могли. Можете это делать?
— Конечно, могу, — ответил я.
— Ну, так оставайтесь здесь. Оформим вас на сегодня больным, а завтра я через штабс-артца в штаб лазарета вас введу. Как ваша фамилия, имя, отчество? Я назвался…

Так вот опять совсем неожиданно случился новый поворот в моей судьбе, на этот раз — счастливый. Сразу, без всякой подготовки и перехода стал я работать писарем у русского главного врача лазарета Ивана Андреевича Евдокимова. Мой неожиданный новый шеф оказался очень хорошим человеком. Отличительными чертами его были молчаливость, неторопливость, спокойствие во всем. Больными он считал всех пленных и «госпитализировал», как теперь говорят, не в зависимости от состояния больного, а в соответствии с наличием свободных мест в лазарете. Если в день приема группы больных мест было достаточно — всех записывал больными и оставлял лежать в лазарете. Здесь хоть и немного, но лучше было, чем в блоке.

Его отношение к немцам тоже можно было охарактеризовать словом «спокойное», но спокойно-скептическое. Кончался сорок первый год, успехи немцев на фронте были велики и очевидны. Евдокимов посмеивался сквозь очки: «Цыплят по осени считают».
— Так ведь уж осень, Иван Андреевич!
— Не последняя…
Он запомнился мне как образец достойного поведения человека и гражданина. Как сложилась его судьба потом — не знаю…

Меня поселили в палатке для санитаров и обслуги. Вторая палатка — для врачей и фельдшеров. Спим на соломе, прямо на земле. В палатке много холоднее ночью, чем в норе, я отвык от простора вокруг себя и притока свежего воздуха, и мне никак не спалось первую ночь. Из разговоров с моими новыми знакомыми по лазаретной обслуге выясняю, что им никому не пришлось ни одной ночи провести в норе, они сразу попали в эту палатку и об условиях существования в блоках знают только по рассказам больных и многие считали эти рассказы преувеличенными.

Пришлось их уверить, что нисколько не преувеличено то, что им раньше рассказывали о том, что творится в блоках. Для больных — четыре огромные, как сараи, брезентовые палатки. Больные там — вповалку. Врачебная помощь — мизерная. Лекарств нет. Перевязочных материалов — очень мало. Много хирургических больных: с незажившими ранами, со всевозможными абсцессами от ничтожных царапин, просто расчесов в условиях полной антисанитарии.

Асептических средств так мало, что они применяются в самых редких, только осложненных случаях, анестезия, если и применяется, то только местная. В большинстве случаев хирурги режут без всякой анестезии под дикие вопли больного и совсем уж дикий хохот присутствующих санитаров. Скоро, освоившись и оглядевшись, начинаю материть этих дураков-санитаров, как умею, чтобы хоть немного ввести их в рамки не то что лечебной, но человеческой этики, просто сострадательности…

К концу октября, когда уже стало совсем холодно и по лазарету резко увеличилась смертность явно из-за холода, убивавшего ослабевших больных, немцы выстроили на территории лазарет-блока сборно-щитовые бараки. Нас удивила скорость, с какой эти бараки были построены. Делали немцы из военной строительной организации. К концу третьего дня строительства мы все уже переселились из палаток в бараки. Для персонала был построен один барак на две половины.

В одной поместились врачи и фельдшера, в другой — обслуга. Для больных было построено 4 больших барака, поставленных по периметру квадратной площади. Обслуге дали двухэтажные деревянные кровати и матрацы из бумажной немецкой дерюги, набитые опилками. Эта дерюга была очень холодной и скользкой, спать на ней было очень неуютно. Больные до декабря валялись на соломе на полу, только перед новым годом в бараки для больных были завезены двухэтажные деревянные кровати. Перед наступлением зимы в блоках были выкопаны землянки длиной 30, шириной 6 метров. Стены обшили неструганым тесом.Внутри землянок, вдоль, нары в два этажа, нижний — совсем низко над землей. Еще остававшиеся в живых пещерные жители из нор перебрались в эти землянки.

Спуск в землянку по лестнице прямо с улицы, без всякого тамбура. Посредине железная печка. Тепла, конечно, не хватает на всех. Поэтому постоянно драки за места у печки и поближе к печке. На каждую землянку — полицейский, обладающий абсолютной властью. Поэтому в блоках неслыханный разгул произвола и садизма. Пленные в землянках совершенно беззащитны и беспомощны. Единственное место, где можно укрыться от этого произвола и насилия — это лазарет-блок. Здесь спокойно. Никаких свалок и драк при раздаче пищи. Строго соблюдаемая очередность в раздаче добавок.

И не действует эта подлая немецкая система, придуманная, конечно же, для скорейшего истребления возможно большего числа людей: ежедневно, теперь уже три раза перед раздачей кавы, баланды и хлеба выгонять всех до одного из землянок, за исключением только умирающих и лежащих в агонии и без сознания на нарах. Никакая стужа и непогодь не отменяют эту выгонку, осуществляемую полицаями с помощью плетей и палок. Наоборот, выгонятелям еще любее, когда на дворе непогода.

На холоде, на ветру, дожде, под снегом, морят часами под видом бесконечных проверок и пересчитываний, построений и перестроений. При этом избивают по всякому поводу и просто без повода. После каждого такого построения перед землянками оставались тела потерявших последние силы или уже умерших людей. Другие умирали в землянке, еле-еле дотащившись до своего места на нарах.

Вшивость достигла чудовищных размеров, на каждом пленном сотни, может быть, тысячи вшей. Ни у кого не было никаких собственных сил бороться со вшами. Все пленные в блоках прекратили всякое сопротивление этому обступившему их со всех сторон абсолютному злу во всех мыслимых и немыслимых формах и, опустив руки, совершенно отупев и полностью физически обессилев, ждали каждый своего часа.

Главный врач Евдокимов говорил: «Тиф голодный, тиф холодный, тиф военный. Готовьтесь к тифу. Он скоро начнется». При том уровне завшивления, который создался к концу осени сорок первого года в лагере военопленных в Сувалках, тиф не мог не возникнуть и не охватить, как пожар, весь лагерь. В бараках для больных лазарет-блока на дощатом полу вши трещали под сапогами, как песок. На умирающих и агонизирующих людях вши вылезали на поверхность кожи лица, покрывали лицо сплошной шевелящейся маской, шинели и одежда покрывались вшами сплошь, именно кишели, не в переносном, а в прямом, буквальном смысле слова.

Вши стали предвестником приближающейся смерти. Если человек должен был умереть через несколько часов, его вши начинали вылезать наружу, и видя человека, еще живого, еще в полном сознании, и даже с улучшившимся самочувствием — а это был обязательный последний подарок уходящей жизни, улучшение самочувствия перед близким концом умирающего от истощения — по которому поползли его вши, полезли из бровей на веки, из усов, бороды, и волос — на щеки и лоб, с белья на гимнастерку, штаны и даже на шинель — это было несомненным признаком скорой смерти. А у обреченного, между тем, почувствовавшего облегчение, появлялась надежда на спасение, он испытывал радость, последнюю радость в жизни. И только вши, эти отвратительнейшие из живых существ земли, показывали на тщету и бесплодность этих последних надежд.

В крайних степенях истощения люди представляли собой почти только скелет, обтянутый кожей. Мышечных тканей почти не оставалось. Это были люди без ягодиц. Как объяснял Евдокимов, ягодичные ткани расходовались не получающим достаточной пищи организмом в последнюю очередь, когда уж все основные резервы были истощены. Поэтому человек без ягодиц — человек почти обреченный, очень мало надежды на возвращение его к жизни, кроме того, если и удастся такого спасти — в его организме произойдут неизбежно биологические и физиологические сдвиги, он уже не будет тем человеком, каким был раньше, это будет человек уже другого психофизиологического типа.

Но подлинным индикатором неминучей смерти были глаза, вернее — открывавшиеся белки глаз вокруг всей радужной оболочки. Глаза начинали казаться как бы изумленно раскрытыми, вытаращенными. Когда это появилось — спасения быть уже не могло. Как объяснил мне Евдокимов, самый последний резерв подкожной жировой клетчатки оставался под веками вокруг глаз. Когда организм расходовал это самое последнее, окончательное резервное депо — кончалось все. Внешне это и было заметно как эффект «вытаращенных глаз».

Больных, поступавших просто с большой степенью истощения, мы кое-как спасали. Тепло, покой, паек, хоть и скудный, но доходил до больного полностью, еще и добавки перепадали, и люди поправлялись. Хуже было с действительно больными. На фоне такого всеобщего истощения организма самое ничтожное заболевание — смерть.

Главных болезней две: дистрофический понос и сыпной тиф. Дистрофия, дошедшая до стадии, при которой кишечник не усваивает никакую поступающую в него пищу, почти неизлечима в наших условиях. Немногие из таких дистрофиков выздоравливают, а те, кто вырывается из лап смерти, обязаны этим в первую очередь резервам своего организма, которые пришли в действие в несколько лучших условиях лазарета, но не благодаря нашему лечению, которого почти и не было. Угольные таблетки — вот и все лекарство, которое отпускали нам немцы для лечения дистрофических поносов.

Но вот появился еще и тиф, уже давно ожидавшийся нами по предсказаниям нашего шефа, доктора Евдокимова. Он начался как-то незаметно тем, что стало увеличиваться число больных, поступающих в лазарет с высокой температурой. Через несколько дней, после появления характерной сыпи на больных, Евдокимов определил, что это «долгожданный» сыпной тиф. Число тифозных больных росло катастрофически. Немцы срочно, опять за несколько дней, построили для тифозных изолятор из шести отдельных бараков позади нашего лазарет-блока, обнесли их колючей проволокой, в воротах поставили будку с дежурным полицаем — конечно, с плеткой — и приказом — ни туда, ни оттуда никого, кроме поименованного персонала лазарета, не пускать.

Одного за другим приводил я в тифозный изолятор всех знакомых по своему полку. Оттуда — никого не встретил. Сам заболел тифом под новый год. Евдокимов распорядился не отправлять в тифозный изолятор больных из персонала. Мы все, заболевшие, остались на своих местах. Евдокимов лечил нас сам, колол камфару и применял все, что мог. Меня спас, но половина из заболевших работников персонала умерли. Опять та же закономерность — смертность от тифа выше среди людей физически крепких, сильных, раньше никогда ничем не болевших. Люди, перенесшие в прошлом много разных болезней, более стойко переносили тиф и умирали меньше. Вообще же от тифа умирало, наверное, процентов 80, а то и больше из числа заболевших…

Тиф вместе с голодом и холодом сделали свое черное дело — унесли тысяч двадцать людей. Но было и еще одно бедствие, не столь роковое по многочисленности жертв, но отвратительное по своей сущности. В сентябре сорок первого распространился бандитизм в лагере. Образовались шайки лагерных бандитов, пытавшихся выжить ценой жизни своих товарищей. В нормальных условиях существования эти люди никогда не стали бы бандитами, но в том нечеловеческом состоянии, в которое привел их немецкий плен, они ими стали.

Методы действия таких бандитских шаек были однообразны. Они заманивали к себе в норы намеченных одиночек с помощью подсылаемых зазывал, угощавших хлебом, куревом, обещавших путь к спасению. На краю гибели от истощения люди становились легковерными и наивными, как дети, и легко поддавались грубому обману. В их психике происходили несомненные сдвиги в сторону инфантильности. В отношениях друг с другом они вели себя именно по-детски — ссорились из-за самых нелепых пустяков, плакали слезами, если у них сосед забирал себе какую-нибудь ничтожную тряпку или щепку, обессилевшими вялыми руками пытались бить друг друга, не причиняя один другому ни малейшего вреда. Также по-детски, беззлобно и естественно мирились, не помня недавней ссоры. Обманывать таких несчастных и погибающих людей не составляло никакого труда тем, кто решился выжить сам за их счет.

Завлеченный в нору, где было двое бандитов, такой обессилевший человек легко становился жертвой. Ночью бандиты его душили, раздетый догола труп выбрасывали наружу и оттаскивали куда-нибудь подальше от своей норы. Добытая одежда и другие предметы через полицейских или через рабочие бригады выменивались на хлеб, сало и табак. Бывало, намеченная жертва не поддавалась уговорам и подкупу, не верила посулам, не шла на приманку хлебом, табаком и салом. Тогда обреченного выслеживали до его норы, где он жил с одним или двумя товарищами. Нора не могла быть размером больше, чем на трех человек, иначе происходило самообрушение непрочной песчаной кровли.

Ночью, подкравшись к этой норе вдвоем, втроем, бандиты, подпрыгнув, обрушивали кровлю норы на спящих. Обессиленные люди, заваленные почти метровым слоем земли, не имели сил выбраться сами и через несколько минут умирали от удушья. Нападавшие, вернувшись в свою нору и отлежавшись там полчаса-час, возвращались и, прячась за неровности почвы от шарящих по территории лучей прожекторов, лежа, лихорадочно работали самодельным шанцевым инструментом, быстро докапывались до засыпанных, отыскивали жертву и забирали то, что им было нужно. Так, из-за одного кожаного ремня или из-за нерваной гимнастерки погибал не только владелец этих жалких ценностей, но и его товарищи.

Каким-то образом немцы разоблачили и раскрыли одну из таких шаек. Их было четыре человека. Им было устроено формальное следствие, их предали военно-полевому суду, который приговорил всех четырех к повешению. На аппельплаце была выстроена виселица. В назначенный день казни нас всех вывели на аппель-плац и построили вокруг виселицы. Осужденных привели из арест-блока под конвоем немцев с автоматами. Руки бандитов были связаны сзади, на груди каждого висела доска с надписью по-русски: «Я задушил своего товарища». У виселицы стояло несколько немцев с барабанами.

Осужденных обвели вокруг всего аппельплаца, останавливали перед каждой колонной и заставляли кланяться и говорить: «Простите, братцы». Они еле-еле волочили ноги, и свои слова о прощении произносили чуть слышным шепотом. Во время содержания их в арест-блоке под следствием и в ожидании суда их ежедневно избивали плетками, и жизнь в них уже и так только-только теплилась. Они с трудом держались на ногах. Приближавшаяся смерть на виселице была для них уже как избавление от непрерывных физических истязаний.

Церемония казни была соблюдена по всем правилам. Осужденных выстроили перед помостом. Немецкий офицер зачитывал текст приговора по-немецки. Лагерный переводчик переводил на русский. Ударила дробь барабанов. Под эти жутко-рокочущие звуки их втащили на помост — сами подняться по ступеням они оказались не в силах. На виселице орудовали наши лагерные полицейские. Командовал всем и хлопотал больше всех наш бывший ездовой, Сенька Коваленко. Он сам надевал петли, затягивал их, потом спрыгнул с помоста и одну за другой выбил три стойки, подпиравшие откидную часть помоста. Все четверо повисли сразу и тут же смолкли барабаны. Жуткая тишина повисла над аппельплацем. Казненные медленно поворачивались на раскручивающихся веревках.

Публичная казнь четырех разоблаченных бандитов на некоторое время приостановила рост этой заразы, но прекращение такого открытого бандитизма произошло по другой причине. Когда были построены землянки и люди из нор перешли под крышу, тех исключительно благоприятных условий для бандитов, которые существовали при жизни в норах, уже не было, и бандитские действия сами собой утихли.

Бандитизм не был единственным уродливым искажением человеческого существования в немецких лагерях военнопленных той поры. Другим уродством, едва ли не более отвратительным, был каннибализм. Это явление не могло быть таким массовым, как бандитизм, но случаи каннибализма были, и это одно само по себе было чудовищно. Мне стали известны два случая каннибализма, но их было, вероятно, больше. В одной из землянок на нижних нарах в дальнем холодном углу был обнаружен труп с отъятыми частями тела. Сосед признался, что это сделал он, а мясо сварил и съел. Он был забит полицейскими до смерти тут же.

Второй случай я знаю более подробно. Он произошел у нас в лазарет-блоке уже ближе к весне, когда миновало самое беспросветное время голода и холода, общая смертность сильно снизилась и общие условия стали как бы несколько стабилизироваться. К этому времени кончилась уже и эпидемия тифа, и у большинства оставшихся в живых появилась надежда дожить до весны и тепла. Каннибалом оказался один из поправлявшихся больных, длинный парень-белорус, который приспособился незаметно вырезать печень у только что умерших и затем варить ее в закрытой банке на печке. Это было возможно при существовавшем порядке скрывания трупов людей, умерших днем. Немцы вечером делали проверку «по головам», не требуя подъема больных с коек. Трупы маскировались под спящих больных и показывались умершими ночью, после проверки. За ночь каннибал имел возможность выполнить свою операцию.

Разоблачен он был другими больными, давно заметившими его гастрономические уловки с закрытой банкой у печки, тем более, что из банки не мог не доноситься запах вареного мяса. Однажды банка была вскрыта, и по ее содержимому все стало всем ясно. Судьба этого каннибала-трупоеда была скверной. Немцы утащили его в арест-блок и приговорили к 100 ударам плетей ежедневно, пока не умрет. Сколько он вынес таких дней — мы не узнали…

Из книги Л. Самутин «Я был власовцем», М., «Яуза-Пресс», 213 г., с. 113-130.