Леонид Самутин в годы Великой Отечественной войны стал власовцем. Он пошел на сотрудничество с гитлеровцами не ради спасения собственной жизни, а добровольно, из идейных соображений, будучи сознательным врагом советской власти, считая любого противника кровавого сталинского режима своим союзником. Уже весной 1942 года он вступил в Боевую Дружину «Союза Русских Националистов» и быстро поднялся от взводного до капитана Русской Освободительной Армии, начальника Отдела пропаганды штаба Вспомогательных Войск под командованием Гиль-Родионова.

Но чем чаще он участвовал в антипартизанских операциях, чем больше видел немецких зверств по отношению к мирному населению и советским военнопленным, тем сильнее сомневался: а нужна ли оккупантам Свободная Россия и чем гитлеровское иго лучше сталинского? Тем более что и сам Власов, оказавшийся «генералом без армии», в личных разговорах прямо обвинял Рейх в «гнусном обмане» и предательстве своих русских союзников. «Мы приняли тогда желаемое за действительное и с помощью немцев сами себе создали миф, что можно победить большевизм в России, не побеждая самой России…» — и дорого заплатили за свою ошибку.

Разделив с власовцами их страшную судьбу, Самутин Л.А. прошел весь крестный путь от немецких «лагерей смерти» до советского ГУЛАГа… В 1946 г. Самутин Л.А. был выдан английскими властями Советскому Союзу. Он был судим, но не расстрелян, так как не был замешан ни в каких карательных операциях. Он получил десять лет воркутинских лагерей…

Власов А.А.

Власов А.А.

Леонид Самутин родился в 1915, его воспоминания были написаны в конце 70-х — начале 80-х годов прошлого века. До войны Самутин работал в Уфимском педагогическом институте, читал студентам лекции по астрономии и геофизике. Весной 1941 г. он проходил трёхмесячные учебные командирские сборы. В середине июня его полк был отправлен на армейские манёвры западной границе СССР. Начало войны Самутин Л.А. встретил в лесу за Идрицей. В плен попал под Витебском, затем находился в лагере для военнопленных в Сувалках.

Вот как написал Леонид Самутин о жизни военнопленных в этом лагере. «Мы живем в норах. Как троглодиты. Норы мы выкопали сами: крышки от котелков, ложки, какие-нибудь дощечки и черепки, наконец, собственные когти — вот наш шанцевый инструмент. Копать нору нужно обязательно. Во-первых, ночью становится холодно, кончился август, да и дождики начинают перепадать. Во-вторых, ночью никто не должен находиться на поверхности земли на территории блока. С вышек всю площадь лагеря непрерывно шарят прожекторами и по каждой появившейся фигуре открывают огонь…

Нора — это нора. Дыра в земле, чтобы пролезть, яма глубиной по плечи человеку среднего роста. Внизу — колоколообразное расширение, чтобы двое или даже трое — не больше! — могли лежать на боку, поджав ноги. Выпрямиться негде. Размер ямы строго ограничен пределом прочности кровли. Если сделать «колокол» больше, чтобы можно было лежать врастяжку — кровля не выдержит, обрушится. Почва легкая, супесчаная, копается легко, после того, как пройдет верхний дерновый слой, но и непрочная. Толщина «кровли» сантиметров 60 около устья, к краям ямы, конечно, больше.

Днем мы бьем вшей, сидя на солнышке у входа в свою нору. Как суслики. Мы голодны, грязны, злы и раздражительны. Да, мы живем, как жили троглодиты. Но все-таки это не мы — троглодиты. Это они, победители, завоеватели, со своей расхваленной европейской культурой и есть истинные троглодиты, существа с психологией и философией пещерного периода. Они считают нас нелюдьми, они обрекли нас на существование хуже скотского. Они приравняли нас к диким лесным зверям. Именно лесным, потому что о домашних животных человек трогательно заботится. А кто заботится о нас?

Вот старший полицейский блока Сенька. В полку не было человека, стоявшего по иерархии ниже Сеньки Коваленко, ездового при полковой кухне, привозившего воду и отвозившего на свалку кухонные отбросы. Здесь в блоке нет человека выше его. Здесь он — первый. Самый первый. На нем блестящие, с напуском, гармошкой, комсоставские хромовые сапоги. Он говорит «хромовские». Белая расшитая сорочка и галифе. Широкий командирский ремень с портупеей и белая повязка с голубыми буквами «РО» — полиция. И конечно, в правой руке искусно сплетенная, сужающаяся к концу, заканчивающаяся узлом метровая ременная плетка. Символ власти, орудие расправы и даже казни.

Вот кто о нас заботится. Заботится в том смысле, как бы не прозевать, у кого отнять что-нибудь можно, а если будет нельзя, то и убить. Он жирен. Он беспощаден. Он — садист. Это была моя первая в жизни встреча с этим патологическим типом людей — садистами. Можно целый век прожить с человеком и не узнать, какова его истинная, внутренняя сущность, та, которая и составляет его действительную натуру. Сколько потом я наблюдал людей, которые в обычной, нормальной жизни ничем не выделялись, были маленькими и незаметными. Но вот наступали особые, по-теперешнему говоря, экстремальные условия — и происходила резкая дифференциация и поляризация людей.

Одни становились героями, почти святыми, и последующие поколения воскурят фимиам их памяти, другие же сделаются такими, что даже слово «негодяй» ничего не скажет об их истинной сути, потому что нет в человеческом языке слов, однозначно определяющих всю их мерзость. Таким вот и оказался наш ездовой Сенька, которого я помнил по полку, когда он разъезжал на своей бочке. Я все думал — как он не попал в мою роту? Наверное, дезертировал в первый же день, когда мы стояли в лесу под Идрицей, и попал в плен раньше нас, или и сам пошел навстречу к ним.

Нельзя было попадаться ему на глаза. Он все время ищет жертву, чтобы исполосовать ее своей плетью, сбить с ног, а потом пинать и топтаться. Особенно же опасен он был для тех, у кого сохранились вещи, имевшие хоть какую-нибудь материальную ценность: сапоги, ремни, гимнастерки, фуражки. Часы — это уже была совсем большая редкость и ценность необычайная. Все, что можно продать полякам, приезжающим в лагерь вывозить трупы. Продать за табак, за сало и за водку. У Сеньки сеть шпионов. Они выслеживают «богатых». Начинается выторговывание присмотренной вещи за горсть махорки, за пайку хлеба. Если не удается — вымогательство под страхом смерти.

Самое мучительное — ночи в норе. От голода — бессонница. Вши — мучители, которых, хоть и можно уничтожать, но бесполезно. Сколько их ни бей — не делается меньше. Они беспокоят не тем, что кусают, а тем, что ползают. Лежим втроем на боку, поджав ноги. Спим в шинелях, чтобы не так холодило от земли. На дно ямы постелить ведь нечего.

Какую-то тряпку нашли, прикрываем ею устье норы, прижав по краям камнями, чтобы не сдуло ветром. В норе тепло, когда уляжемся все трое и закроем дыру. Но на одном боку не пролежишь долго, бок затекает, а переворачиваться нужно обязательно всем, по очереди, чтобы опять оказаться всем на боку, теперь уже — на другом. Иная поза невозможна. Поэтому сон в течение ночи много раз прерывается и в том случае, если и удается уснуть…

И еще одна неприятность — каждое движение, а переворачивание — особенно, вызывает падение струек песка с кровли. Песок сыплется в уши, в глаза и за шиворот. Так проходит ночь. На наше счастье выдалась сухая осень. Дождей совсем мало, и ни одного серьезного, иначе мы потонули бы в наших норах, остались бы совсем без всякого крова. Благословляем небо, что оно сжалилось над нами хоть в этом.

Утром стараемся не подниматься раньше, чем пробьет в рельс немец на аппельплаце. Это сигнал становиться на утреннюю проверку перед раздачей «кавы». Это такой напиток, мятный чай можно его назвать, потому что в котле на кухне заваривают мяту. Распаренные листочки этой мяты попадаются в наших порциях «кавы» и съедаются, конечно. Кава чуть-чуть сладкая. Сахар полагается, но его воруют на кухне.

Бак с кавой уже стоит у ворот, но ничем не прикрыт, от него идет пар, и кава остывает. Полицейские с плетками бегают по блоку, лупят всех без разбору, а уж от тех, кого они вытаскивают из нор, зазевавшихся, прямо пух летит во все стороны — так беспощадно их избивают. Людьми овладела апатия, полное равнодушие к своей судьбе. Поэтому добиться дисциплины, чтобы все собирались поскорее к этой проклятой проверке, никак не удается. Одни уже пришли и стоят понуро, другие еле-еле тянутся, нога за ногу, а третьи и не думают вылезать из нор, хотя знают, что все равно их вытащат, да еще и изобьют.

Много проходит времени, пока всех соберут, полицейские обегут норы, сосчитают умерших за ночь в норах, потом начинается построение. Ослабевшие и телом, и духом, и умом люди не держат ряды, сбиваются, путаются. Счет не сходится. С руганью, криками и побоями пересчитывают снова. Кава давно уже остыла, никакого пара не видно над баком, когда начинают ее раздавать. Хотя польза от этого напитка сомнительна, а для людей, уже начинающих пухнуть от голода («голодный отек»), и вредна как излишняя жидкость, все же никто от нее не отказывается, даже начинается драка, когда раздатчик будет разливать остатки на добавку. Обязательная добавка полагается тем, кто ходил с баком на кухню. Откуда-то известно, как воруют сахар повара на кухне.

Сахар в котлы бросает немец, старший повар. Повара из наших — ему помощники. Сахар в котле оседает на дно. Один наш повар с мешалкой вроде весла идет вслед за немцами и этим веслом начинает мешать в котле, чтобы перемешать сахар. Однако делает это он так, что сахар, осевший на дно, так там и остается. Немец отходит дальше, и другой повар, тоже из наших, подскакивает с ведерком к крану и быстро выпускает в него сахарную жижу со дна котла. В котле остается та небольшая доля сахара, которая успела раствориться или осталась тонким слоем на дне, не успев утечь в поварское ведерко. Ничего не скажешь, наш брат, русский человек, очень изобретателен и ловок в области всякого мошенства.

Слышал я рассказ и о воровстве маргарина, тоже из котлов. Какое-то количество маргарина полагалось закладывать в котлы. Иногда слабые-слабые звездочки жира мы видели в том вареве, которым нас кормили в обед, можно было предположить, что жир нам полагался. Но он до нас не доходил. Механика была та же, что и с сахаром. Повар-немец не затруднял себя разворачивать пачки маргарина. А у немцев маргарин был в килограммовых пачках кубической формы. Так этими кубиками он и летел в котел, не развернутый. Немец переходил от котла к котлу, один из наших поваров волок за ним следом коробку с маргариновыми пачками, другой следом шел с черпаком, которым он делал вид, что перемешивает в котле, а на самом деле ждал момента, чтобы выловить маргарин и выплеснуть его в ведерко, подставленное третьим помощником.

Не могу допустить, чтобы изо дня в день повторяющееся гнусное жульничество оставалось незамеченным немцами. Надо быть уже совсем лопухами, чтобы этого не видеть, тем более что ежедневно. Думаю, что видели, и — попустительствовали. Пускай эти русские своими собственными руками морят друг друга. Одни воруют и обжираются — этих немного, несколько десятков человек. А другие благодаря этому воровству дохнут с голоду — этих тысячи, как раз то, что нужно немцам. Тут механика тоже была предельно проста.

В обед — черпак баланды, ужасного варева, которое не станет есть свинья у хорошего хозяина. Черпак — консервная банка на палке емкостью 0,8 литра. Состав баланды: вода, сваренная в ней нечищенная брюква, турнепс и иногда картошка. Маргарин — украден. Если бы хоть мыли как следует, а то ведь так с грязью и землей и бросают в котел. Пожирается все до конца. После раздачи — свалка у раздаточного бака за право вымыть бак. Тому, кто смог захватить это право, достанется возможность пальцами собрать со стенок и со дна бака те остатки, которые еще могут там прилипнуть…

Вечером — опять поверка, с полным повторением всего, что происходит по утрам, только днем умерших меньше бывает, и это несколько ускоряет подсчет и сборы. Затем — самое главное: раздача хлеба. Хлебная пайка граммов 250, ну — 300, не более, к ней кусочек маргарина, граммов 5-7 и иногда столько же густого повидла, мармелада, как его зовут немцы. Хлеб с маргарином и особенно когда с мармеладом воспринимается уже как лакомство. Хлеб мы не едим — мы с ним священнодействуем! Одни едят его маленькими кусочками, откусывая по крошкам, другие, наоборот, не в силах удержаться, проглатывают мгновенно, кое-кто пытается пересилить себя и заставить съесть только половину пайки, а вторую половину оставить на утро для «кавы».

То тут, то там виднеются огоньки маленьких костерков, разожженных из щепочек кое-кем специально для поджаривания хлеба. Возле костерков на корточках сидят пленные и, насадив кусочек хлеба на палочку, медленно поворачивают его в слабом огне. Большинство делает это не из гурманных побуждений — считается, что поджаренный хлеб, как и сухари, обладает крепящим действием, и таким путем надеются остановить начавшийся понос.

Солнце село, день закончен, пробили в рельс отбой, мы все, как суслики, один за другим лезем в свои норы. Сразу договариваемся, на какой бок ложиться будем сначала, потому что в норе не будет возможности выбирать позу. Первые двое укладываются вдоль стенок норы, оставляя в середине место последнему. Среднее место достается каждому по очереди. Последний еще должен, стоя на дне ямы, приспособиться, приседая постепенно и осыпая лежащих песком и землей, прикрыть отверстие норы тряпкой и закрепить ее камнями.

Под стоны, вздохи, чертыхания и матюгания он тоже спускается наконец на свое место. Некоторое время еще каждый возится на своем боку, стараясь улечься поудобнее, но с осторожностью — проклятый песок сверху сыплется даже от чихания, не только от неосторожных движений. На короткое время, пока бок еще не устал, и пока вши еще не расползались по успокоившемуся телу, возникает ощущение даже удовольствия, почти блаженства.Голод чуть-чуть утих, в норе тепло, лежать уютно и можно забыться, погрузиться в небытие, уйти от ужаса, который нас окружает.

Но вот сосед завозился. За ним другой. Один просит перевернуться, бок у него уже затек. Другой говорит, что еще рано. Возникает спор, он может перейти в перебранку. Дело решает третий голос. У меня тоже начинает затекать бок, я голосую «за». После переворачивания — осторожного, медленного — уже не спится никому. Опять гложет в желудке, опомнились ненавистные вши, мы дергаем плечами, локтями, мешаем друг другу. Постепенно возникает тихий разговор. Громко в яме говорить не приходится, звукам негде теряться, слова, сказанные совсем тихо, полушепотом, хорошо слышны.

Мы все трое из одного полка, из одного города и даже с одной улицы. Это уж получилось чисто случайно, но это-то обстоятельство и сблизило нас больше всего. Мы выяснили это, уже когда нора была нами выкопана, и мы проспали в ней несколько ночей. Когда мы узнали, что живем так недалеко друг от друга, то почувствовали, что ближе нам здесь нет людей, мы — вроде как родственники, и даже ссоры по обычным пустякам перестали возникать. Сначала вспоминаем наш город, нашу улицу, пытаемся припомнить, не встречались ли когда-нибудь на ней в те далекие-далекие (два месяца назад) мирные времена… Впрочем, они двое узнали друг друга и до войны, речь идет только обо мне. Одному кажется, что он меня видел, я не помню…

Постепенно разговор переходит на наше положение — кто виноват, что так все случилось. Дружно сходимся на том, что виноват Сталин, этот проклятый усатый грузин, доведший страну до такого поражения. О том, виноваты ли мы сами хоть сколько-нибудь, мы не догадываемся спросить друг друга. Потом принимаемся ругать советскую власть: за колхозы, за недостатки, за драконовские законы. Мои товарищи значительно старше меня, лет на 15-20, они помнят еще старое, оно идеализировано, как все прошедшее, и на фоне пищевого изобилия ушедших времен относительная ограниченность наших недавних дней кажется абсолютной.

Совершенно непроизвольно, сам собой, разговор переходит на еду — «голодной куме все хлеб на уме». Мы уже забыли, как только что ругали советскую власть за недостаточность продовольственных товаров и продуктов, и друг перед другом предаемся хвастливым, возбуждающим воспоминаниям, кто, как, что и сколько ел. Вспоминаются любимые блюда, кулинарные рецепты, но главное — количество! Мы все кажемся друг другу героями Рабле, так, оказывается, мы часто, много и вкусно ели.

Слушая своих товарищей, я вдруг вспоминаю, что ведь первые дни плена о еде никто почти не говорил. Главной и любимой темой мужских разговоров, когда много мужчин собирается вместе, в наши времена была тема о женщине. Самые бесчисленные вариации на эту тему приходилось слышать и в мужских комнатах студенческих общежитий, и в армии, и вот теперь, в плену, в начале его. Но это длилось недолго. Скоро как-то незаметно стали забываться женщины, многочисленные победы и связи, действительные и мнимые, случавшиеся в жизни и сочиненные.

Место женщин в разговорах постепенно заменила еда. Ни думать, ни говорить больше ни о чем не могли пленные. Перебрав все возможные варианты общих интересов, перевернувшись еще раза два-три с боку на бок, под утро, наконец, мы засыпаем коротким неглубоким сном…»

продолжение

Из книги Л. Самутин «Я был власовцем», М., «Яуза-Пресс», 213 г., с. 92-108.